«В каждой музыке — Бах…»

Фото: Михаил Петров, 1992

Фото: Михаил Петров, 1992

30 Июня 2020

«В каждой музыке — Бах…»

К 80-летию со дня рождения Иосифа Бродского (1940–1996)
В каждой музыке — Бах,
В каждом из нас — Бог…
И. Бродский

Сперва несколько дат и событий — своего рода рама для портрета поэта.
Февраль — март 1964 года. Суд над 24-летним «тунеядцем» Иосифом Бродским отправляет его на судебно-психиатрическую экспертизу, а затем приговаривает к пяти годам ссылки. Бродский в последнем слове сказал: «Я не только не тунеядец, а поэт, который прославит свою Родину». 
Декабрь 1987 года. Лауреат Нобелевской премии по литературе Иосиф Бродский читает традиционную лекцию в Шведской академии. 
Май 1995 года. Законодательное собрание невской столицы присваивает Бродскому звание почетного гражданина. Мэр города Анатолий Собчак, будучи в США, вручает поэту, изгнанному из Ленинграда и лишенному гражданства СССР, документы об избрании его почетным гражданином Санкт-Петербурга. А чтобы вы не подумали, что это исключительный случай в истории, вот еще одна дата: 19 марта 1995 года Иосифу Бродскому во Флоренции, в Палаццо Синьории, вручили медаль «Фьорино д’Оро» («Золотой флорин») — знак почетного гражданства в славном городе, взрастившем и… изгнавшем Данте Алигьери. Всего несколько месяцев оставалось до января 1996-го, когда исполнилось грустное пророчество поэта: «Век скоро кончится, но прежде кончусь я…».
Из личных воспоминаний. Начало мая 1972 года. Я в гостях у друзей — Михаила и Софьи Ульман, назавтра улетавших в Израиль с тремя детьми. Прощание тогда было тягостным — казалось, навсегда, как если бы улетали они на Луну или на Марс с билетами в один конец… Ближе к ночи, когда я заспешил к метро, в квартиру буквально влетел Владимир Марамзин с криком: «Осю высылают!». Он рассказал, что «органы» только что предложили поэту уехать из страны, во избежание гораздо худших для него последствий — ареста, принудительного лечения, ссылки и т. п. Понимая, что власти не дадут поэту вывезти с собой архив, Володя бросил клич по всем друзьям — собрать рукописные и машинописные копии стихотворений, рассеянные во множестве среди ленинградцев, любивших поэзию Иосифа Бродского. Сам поэт не очень заботился о будущности своих опусов — они, подчас в разных редакциях-версиях, переписанные от руки и перепечатанные на машинке, блуждали в интеллигентном Ленинграде.
Отдадим должное подвижническому труду Владимира Марамзина. Инженер-электрик (мы с ним в один год окончили ЛЭТИ, вместе издавали стенную студенческую газету «Искусство всем!»), он к тому времени был одним из ярких молодых прозаиков Ленинграда — конечно, не печатавшихся (как и многие поэты!), за вычетом разве что произведений для детей. Труд редактора-составителя академического по характеру собрания сочинений Иосифа Бродского, пожалуй, не имел прецедента в истории. В одиночку, при живом авторе (но не имея возможности прибегать к его постоянной помощи), Марамзин подготовил объемистый поэтический пятитомник Бродского (пятый том — переводы), снабдив его своими образцовыми комментариями, которые бесценны как свидетельство современника и друга поэта. Недаром же это марамзинское собрание — тираж 5 экземпляров, пять листов под копирку в машинку — легло в основу последующих изданий сочинений Иосифа Бродского в постсоветской России. 
Трудно удержаться от того, чтобы не процитировать письмо, отправленное поэтом накануне отъезда Генеральному секретарю Л. И. Брежневу. Это документ необычайной духовной силы и человеческого достоинства.
«Уважаемый Леонид Ильич, покидая Россию не по собственной воле, о чем Вам, может быть, известно, я решаюсь обратиться к Вам с просьбой, право на которую мне дает твердое сознание того, что все, что сделано мною за 15 лет литературной работы, служит и еще послужит только к славе русской культуры, ничему другому. Я хочу просить Вас дать возможность сохранить мое существование, мое присутствие в литературном процессе. Хотя бы в качестве переводчика — 
в том качестве, в котором я до сих пор и выступал. Смею думать, что работа моя была хорошей работой, и я мог бы и дальше приносить пользу... Я принадлежу к русской культуре, я сознаю себя ее частью, слагаемым, и никакая перемена места на конечный результат повлиять не сможет. Язык — вещь более древняя и более неизбежная, чем государство. Я принадлежу русскому языку, а что касается государства, то, с моей точки зрения, мерой патриотизма писателя является то, как он пишет на языке народа, среди которого живет, а не клятвы с трибуны. Мне горько уезжать из России. Я здесь родился, вырос, жил, и всем, что имею за душой, я обязан ей. Все плохое, что выпадало на мою долю, с лихвой перекрывалось хорошим, и я никогда не чувствовал себя обиженным Отечеством. Не чувствую и сейчас. Ибо, переставая быть гражданином СССР, я не перестаю быть русским поэтом. Я верю, что я вернусь; поэты всегда возвращаются: во плоти или на бумаге…».
Влюбившийся с детских лет в русский язык, Бродский часто повторял: «Язык есть Бог! …Самое святое, что у нас есть, — 
это, может быть, не наши иконы, и даже не наша история — 
это наш язык».
В нынешние юбилейные дни в телеэфире, в Интернете часто звучал голос Бродского — не произносящий, а интонирующий, почти поющий стихи. А популярные среди молодежи «Пилигримы» Евгения Клячкина — один из первых самиздатовских музыкальных откликов — казалось, были авторизованы поэтом. «Рождественский романс» Бориса Тищенко (1962) сопровожден едва ли не единственным в своем роде примечанием автора: «Слова и напев Иосифа Бродского». Он написан 23-летним композитором на стихи 22-летнего поэта. И вокальный цикл Тищенко «Грустные песни», куда, наряду с музыкой на стихи Шелли, Петёфи, Лермонтова и на народные тексты, вошел «Рождественский романс», вдохновленный гонимым Иосифом Бродским, из-за этого редко исполнялся в советское время. 
Весной 1995 года Сергей Слонимский послал Бродскому свою балладу «На смерть Жукова» (для баритона и инструментального ансамбля). Поэт откликнулся благодарственным письмом. Он любил музыку. 
Из архангельской деревни Норенской, куда он был сослан, поэт пишет Зое Борисовне Томашевской, верному и близкому другу: «Очень хочется послушать хоть какую-нибудь музыку. Но здесь нет электричества. Это для меня самое тяжкое обстоятельство: могу обойтись безо всего, вот только не без музыки» (март 1964-го). А в следующем письме: «...плохо, что нет музыки. Вот я и слушаю, как скотницы криком загоняют телят. Слова, конечно, но я слышу одну фонетику. Интересно, но ненадолго» (май 1964-го). В ответ на присланную книгу Густава Нейгауза «Об искусстве фортепианной игры» пишет: «Читаю замечательную книжку Нейгауза. Ты права — она грандиозна».
Позже Бродский напишет: «Человек есть то, что он читает, <...> на что он смотрит». Продолжим его мысль — человек есть то, что он слушает. Поэт — прекрасный художник, он и рисовал музыку — читатели могут в этом убедиться.
Среди сотен интервью, которые Бродский на гребне славы давал за рубежом журналистам, — немало бесед, вынужденных и продиктованных необходимостью поддерживать авторитет признанного столпа культуры (поэт, по словам его друга, шведского слависта Бенгта Янгфельдта, называл их шутя интервру, хотя никогда не опускался до политических сплетен и суесловия). Но он всегда оживлялся и увлеченно говорил о поэзии, о ее месте в жизни человека. Столь же заинтересовано высказывался и о музыке. Я приведу несколько фрагментов из интервью, данного поэтом музыковеду Елене Петрушанской 21 марта 1995 года во Флоренции (опубликовано в журнале «Звезда», № 5, 2003):

— Говорят, давным-давно в вашей «выгородке» в коммунальной квартире в доме Мурузи было много любимых вами пластинок. Джаз, музыка барокко, классицизм… Изменились ли как-то с тех пор ваши отношения с музыкой, ваши пристрастия?
— Да, правда, пластинок была масса. А отношения с музыкой не изменились нисколько. Поменялось лишь, в количественном отношении, время общения с музыкой, — его стало еще больше, — и количество пластинок увеличилось. А вкусы не сильно изменились…

— То есть по-прежнему — Бах?..
— Не «по-прежнему Бах»… Моцарт, Перголези, Гайдн, Монтеверди… всех не назовешь. Недавно, например, полюбил музыку Меркаданте…

— <…> А Вивальди?
— Ну, этот человек столько раз меня спасал…
<…>

— Что дает вам слушание музыки?
— Самое прекрасное в музыке, <…> если вы литератор, она вас научает композиционным приемам, как ни странно. Причем, разумеется, не впрямую, ее нельзя копировать. Ведь в музыке так важно, что за чем следует и как всё это меняется, да? <…> Однако никаких инноваций, никаких открытий, откровений в музыке — особенно современной! — я совсем не хочу. Хотя… вот музыка Шнитке производит на меня довольно замечательное впечатление. Мне она почему-то ужасно нравится. Даже иногда мне кажется, что у нас есть некие общие принципы… (Скорее всего, Бродский имел в виду общий с композитором интерес к искусству разных эпох и далеких стилей — от барокко до джаза, от филармонии до улицы, от Баха до «Лили Марлен», то есть то, что Шнитке метко окрестил «полистилистикой». — И. Р.)
<…>
— Но музыка Шостаковича, чувствую, вам не близка?
— Говоря откровенно, нет. Как, в общем, ко всей современной музыке отношусь чрезвычайно сдержанно. И к Шостаковичу, и к Прокофьеву. Но что делать, уж так я устроен… (Кажется, Борис Тищенко передавал слова Бродского по поводу музыкального авангарда: «Не могу представить, чтобы Бог выражался столь сложно». — И. Р.) 
<…>

— Ваша манера произнесения стихов близка литургической звуковой волне…
— <…> изящная словесность в России, да и, думаю, во всех странах так называемого христианского мира — порождение, отголосок литургических песнопений <…> я думаю, что стихи возникли впервые как — если можно так сказать — 
мнемонический прием удержания музыкальной фразы, тогда, когда нотной записи еще не существовало. <…> И, до известной степени, лучшая поэзия, которую мы знаем, музыкальна: в ней присутствует этот музыкальный элемент, когда, помимо смысла, в сознании возникает некий музыкально-звуковой ряд…

— А что в настоящее время для вас является враждебным музыкальным «знаком», звуковым образом пошлости и всего ненавистного для вас?
— Если раньше существовал такой внятный враг в виде отечественной официальной культуры, то теперь враг повсеместен. На него натыкаешься на каждом шагу; этот грохот, грохот «попсы». Весь этот muzak, давящий рок-н-ролл. <…>

— А джаз с любимыми, судя по стихам, Диззи Гиллеспи, Эллой Фицджералд, Рэем Чарлзом, Чарлзом Паркером и другими героями подпольной джазовой юности, — что дал вам джаз?
— Трудно выразить всё… Ну, прежде всего он сделал нас. Раскрепостил. Даже не знаю, сам ли джаз как таковой в этом участвовал, или более — идея джаза. <…>

— У вас есть стихотворения, посвященные пианистке Елизавете Леонской. Что и почему вы любите слушать в ее исполнении?
— Практически все. Она для меня — лучшая исполнительница, единственный музыкант, который делает для меня романтиков (для меня — «чрезмерных») выносимыми. <…> 

Прервем интервью, из которого мы узнаем не только о музыкальных вкусах Иосифа Бродского. Разве не заинтересуют музыканта интуитивные прозрения поэта о рождении поэзии из духа музыки? Разве не актуальны его предостережения о засилье… нет, не массовой культуры — Бродский не был снобом — а вот именно «попсы»? Наконец, сквозящее во всех его статьях, да и стихах тоже — отвержение «среднего вкуса», свойственного широкой образованной аудитории. Бродский может себе позволить, скажем, не любить Чайковского, находить романтиков «чрезмерными»… Он разделяет мнение Юрия Живаго — alter ego Бориса Пастернака — о всеобщих пристрастиях: «Бедствие среднего вкуса хуже бедствия безвкусицы».
Но ведь за этим встает во весь рост поэтическая индивидуальность Бродского, обращающегося через два столетия к эпохе барокко и раннего классицизма — к Ломоносову, Державину, Кантемиру, чуть ли не к Тредиаковскому! И еще одна, не раз отмечавшаяся деталь: столь близкому нам, живущим в России, земному пространству — он предпочитал океан времени, а земной тверди — воду («водичку», как он говорил). Не отсюда ли у Бродского-петербуржца такая всепоглощающая любовь к Венеции? 
Не отсюда ли блистательная метафора в посвященном Елизавете Леонской стихотворении Bagatelle:

<…> от земли отплывает фоно
в самодельную бурю, подняв полированный парус.

А о Венеции в эссе «Набережная неисцелимых» Бродский напишет: «Она действительно похожа на нотные листы. По которым играют без перерыва, которые прибывают в партитурах прилива, в тактовых чертах каналов, с бесчисленными облигато мостов, высоких окон, куполов на соборах, не говоря уже о скрипичных грифах гондол. В сущности, весь город, особенно ночью, напоминает гигантский оркестр, с тускло освещенными пюпитрами палаццо, с немолчным хором волн, с фальцетом звезды в зимнем небе…».
С Венецией и ее северным близнецом — Петербургом — перекликается посвященный другу поэта Михаилу Барышникову дифирамб:

Классический балет есть замок красоты,
чьи нежные жильцы от прозы дней суровой 
пиликающей ямой оркестровой
отделены. И задраны мосты…

Стихи Бродского музыкальны не в том расхожем, порой банальном смысле, который сквозит в иных стиховедческих штудиях. Они настолько сама музыка, будто метр, размер, синтаксис, изменчивый ритм — всё до такой степени точно определяет интонацию их чтения, а звуковые аллитерации инструментуют звучание слов, что поэтические строки кажутся записанными на пятилинейном нотном стане. Бродский их так и читал, словно пел, или даже завывал! Одно известное длинное стихотворение (кстати, жанр, особо культивируемый Бродским) так и называется: «Пенье без музыки». И потому поэт вовсе не жаждал, чтобы на его стихи писали музыку.
Композиторы же, почувствовав это, находили иные пути сотворчества. Альфред Шнитке в «Пяти афоризмах» для фортепиано предписал читать стихи Бродского между частями цикла. Эдисон Денисов написал хоры к спектаклю Ю. П. Любимова по «Медее» Эврипида, переведенной Бродским. А Гия Канчели предпослал своему сочинению «Диплипито» эпиграф из сборника Бродского «Часть речи»: «Тихотворение мое немое». Услышавший тишину композитор нашел образную поэтическую строку, родственную его замыслу.
У Якова Гордина — выдающегося историка, писателя, публициста, друга поэта, немало писавшего о нем, — есть книга «Перекличка во мраке. Иосиф Бродский и его собеседники». Это перекличка с друзьями-современниками, это диалоги на полях истории — с Александром Пушкиным и Джоном Донном, с Евгением Баратынским и Публием Овидием Назоном… Перекличка учеников с учителями, и тут ко времени вспомнить мудрый совет Евгения Винокурова:

Художник, воспитай ученика,
Чтоб было у кого потом учиться…

Иосиф Бродский посвятил Анне Андреевне Ахматовой строфы, полные сыновнего чувства:

Запоет над переулком флажолет,
захохочет над каналом пистолет,
загремит на подоконнике стекло,
станет в комнате особенно светло.

<…>

В теплой комнате, как помнится, без книг,
без поклонников, но также не для них,
опирая на ладонь свою висок,
Вы напишете о нас наискосок.

Строку Бродского, выделенную мною, Ахматова поставит эпиграфом к своему стихотворению «Последняя роза» — жест, стирающий грань между учителем и учеником, напоминающий известную со школьных лет фразу Жуковского, обращенную к Пушкину, автору «Руслана и Людмилы». Или Дмитрия Шостаковича, цитирующего в Пятом струнном квартете тему из инструментального Трио своей гениальной ученицы Галины Уствольской.
Исайя Берлин, друг Ахматовой, расспрашивал Анатолия Наймана, одного из «ахматовских мальчиков», о Бродском: каким он был «тогда, в ахматовские годы, потому что всё засевалось и, стало быть, совершилось тогда, а за границей был только сбор урожая».
На сороковинах в Нью-Йорке вдова поэта Мария попросила Якова Гордина прочесть любимое стихотворение Бродского — мандельштамовское «Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма». Оно прозвучало как молитва. Но обращено это заклинание прежде, нежели к Предвечному, — к нам, читателям. Ответим же словами другого великого поэта, мудрой женщины, когда-то напутствовавшей юного Иосифа Бродского: «Мы сохраним тебя, русская речь! Навеки!»
Иосиф РАЙСКИН
Санкт-Петербургский Музыкальный вестник, № 6–7 (178–179), июнь-июль 2020 г.
Источник:  https://nstar-spb.ru/
Короткая ссылка на новость: https://www.nstar-spb.ru/~FTVrR